Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного и - Страница 155


К оглавлению

155

В этой главе подлежат нашему обзору от полковника и ниже. Потолкуем маленько об офицерах, там перейдём к сержантам, скользнём по стрелковой охране — да и того будет с нас. Кто заметил больше — пусть больше напишет. В том наша ограниченность: когда сидишь в тюрьме или лагере — характер тюремщиков интересует тебя лишь для того, как избежать их угроз и использовать их слабости. В остальном совсем тебе не хочется ими интересоваться, они твоего внимания недостойны. Страдаешь ты сам, страдают вокруг тебя несправедливо посаженные, и по сравнению с этим снопом страданий, на который не хватает твоих разведенных рук, — что тебе эти тупые люди на должности псов? их мелкие интересы? их ничтожные склонности? их служебные успехи и неуспехи?

А теперь с опозданием спохватываешься, что всматривался в них мало.

Уж не спрашивая о даровании — может ли пойти в тюремно-лагерный надзор человек, способный хоть к какой-нибудь полезной деятельности? — зададим вопрос: вообще может ли лагерщик быть хорошим человеком? Какую систему морального отбора устраивает им жизнь? Первый отбор — при зачислении в войска МВД, в училища МВД или на курсы. Всякий человек, у кого хоть отблеск был духовного воспитания, у кого есть хоть какая-то совестливая оглядка, различение злого и доброго, — будет инстинктивно, всеми мерами отбиваться, чтобы только не попасть в этот мрачный легион. Но, допустим, отбиться не удалось. Наступает второй отбор: во время обучения и первой службы само начальство приглядывается и отчисляет всех тех, кто проявит вместо воли и твёрдости (жестокости и бессердечия) — расхлябанность (доброту). И потом многолетний третий отбор: все, кто не представляли себе, куда и на что идут, теперь разобрались и ужаснулись. Быть постоянно орудием насилия, постоянным участником зла! — ведь это не каждому даётся и не сразу. Ведь топчешь чужие судьбы, а внутри что-то натягивается, лопается — и дальше уже так жить нельзя! И с большим опозданием, но люди всё равно начинают вырываться, сказываются больными, достают справки, уходят на меньшую зарплату, снимают погоны — но только бы уйти, уйти, уйти!

А остальные, значит, втянулись? А остальные, значит, привыкли, и уже их судьба кажется им нормальной. И уж конечно полезной. И даже почётной. А кому-то и втягиваться было не надо: они с самого начала такие.

Благодаря этому отбору можно заключить, что процент бессердечных и жестоких среди лагерщиков значительно выше, чем в произвольной группе населения. И чем дольше, чем непрерывнее и отметнее человек служит в Органах, тем с большей вероятностью он — злодей.

Мы не упускаем из виду возвышенных слов Дзержинского: "Кто из вас очерствел, чьё сердце не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение — уходите из этого учреждения!" Однако мы не можем никак соотнести их с действительностью. Кому это говорилось? И насколько серьёзно? — если при этом защищался Косырев? (часть первая, гл. 8.)? И кто этому внял? Ни "террор как средство убеждения", ни аресты по признаку «сомнительности», ни расстрелы заложников, ни ранние концлагеря за 15 лет до Гитлера — не дают нам как-то ощущения этих чутких сердец, этих рыцарей. И если кто за эти годы уходил из Органов сам, то как раз те, кому Дзержинский предлагал остаться, — кто не мог очерстветь. А кто очерствел или был чёрств — тот-то и остался. (Да может в другие разы Дзержинский подавал совет совсем другой, да у нас цитатки нет.)

Как прилипчивы бывают ходячие выражения, которые мы склонны усваивать, не обдумав и не проверив. Старый чекист! — кто не слышал этих слов, произносимых протяжно, в знак особого уважения. Если хотят отличить лагерщика от неопытных, суетливых, попусту крикливых, но без бульдожьей хватки, говорят: "А начальник там ста-арый чекист!" (Ну, например, как тот майор, который сжёг кандальную сонату Клемпнера.) Сами чекисты и пустили это словечко, а мы повторяем его бездумно. "Старый чекист" — ведь это по меньшей мере значит: и при Ягоде оказался хорош, и при Ежове, и при Берии, всем угодил.

Но не разрешим себе растечься и говорить о "чекистах вообще". О чекистах в собственном смысле, о чекистах оперативно-следственного направления глава уже была. А лагерщики любят только звать себя чекистами, только тянутся к тому званию, или с тех должностей пришли сюда — на отдых, потому что здесь не треплются их нервы и не расшатывается здоровье. Их здешняя работа не требует ни того развития, ни того активного злого давления, что там. В ЧКГБ надо быть острым и попасть обязательно в глаз, в МВД достаточно быть тупым и не промахнуться по черепу.

С огорчением, но не возьмёмся мы объяснять, почему лозунг "орабочения и окоммунизирования состава лагерных работников", успешно проведенный в жизнь, не создал на Архипелаге этого трепетного человеколюбия по Дзержинскому. С самых ранних революционных лет на курсах при Центральном Карательном Отделе и губкаротделах готовился для тюрем и для лагерей младший адмстройсостав (то есть внутренний надзор) "без отрыва от производства" (то есть уже служа в тюрьмах и лагерях). К 1925 только 6 % осталось царского надзорсостава. А уж средний лагерный комсостав и прежде того был полностью советский. Они продолжали учиться: сперва на факультетах права Наркомпроса (да, Наркомпроса! и не бесправия, а — права!), с 1931 это стали исправтруд-отделения институтов Права НКЮ в Москве, Ленинграде, Казани, Саратове и Иркутске. Выпускалось оттуда 70 % рабочих и 70 % коммунистов! С 1928 постановлением Совнаркома и никогда не возражающего ЦИКа ещё были расширены и режимные полномочия этих орабоченных и окоммунизированных начальников мест заключения, - а вот поди ж ты, человеколюбия почему-то не получилось! Пострадало от них миллионов людей больше, чем от фашистов, — да ведь не пленных, не покорённых, а — своих соотечественников, на родной земле.

155