Много таких сложных напряжений глубится в прилагерном мире, много противоречий между его восемью разрядами. Перемешанные в повседневной жизни с репрессированными и полурепрессированными, честные советские граждане не упустят попрекнуть их и поставить на место, особенно если пойдёт о комнате в новом бараке. А надзиратели, как носящие форму МВД, претендуют быть выше простых вольных. А ещё обязательно есть женщины, попрекаемые всеми за то, что без них пропали бы одинокие мужики. А ещё есть женщины, замыслившие иметь мужика постоянного. Такие ходят к лагерной вахте, когда знают, что будет освобождение, и хватают за рукава незнакомых: "Иди ко мне! У меня угол есть, согрею. Костюм тебе куплю! Ну, куда поедешь? Ведь опять посадят!"
А ещё есть над посёлком оперативное наблюдение, есть свой кум и свои стукачи, и мотают жилы; кто это принимает письма от зэков, и кто это продавал лагерное обмундирование за углом барака.
И уж конечно меньше, чем где бы то ни было в Союзе, есть у жителей прилагерного мира ощущение Закона и барачной комнаты своей — как Крепости. У одних паспорт помаранный, у других его вовсе нет, третьи сами сидели в лагере, четвёртые — члены семьи, и так все эти независимые расконвоированные граждане ещё послушнее, чем заключённые, окрику человека с винтовкой, ещё безропотнее против человека с револьвером. Видя их, они не вскидывают гордой головы — "не имеете права!", а сжимаются и гнутся — как бы прошмыгнуть.
И это ощущение бесконтрольной власти штыка и мундира так уверенно реет над просторами Архипелага со всем его прилагерным миром, так передаётся каждому, вступающему в этот край, что вольная женщина (П-чина) с девочкой, летящая красноярской трассой на свидание к мужу в лагерь, по первому требованию сотрудников МВД в самолёте даёт обшарить, обыскать себя и раздеть догола девочку. (С тех пор девочка постоянно плакала при виде Голубых.)
Но если кто-нибудь скажет теперь, что нет печальнее этих прилагерных окрестностей и что прилагерный мир — клоака, мы ответим: кому как.
Вот якут Колодезников за отгон чужого оленя в тайгу получил в 1932 три года и, по правилам глубокомысленных перемещений, с родной Колымы был послан отбывать под Ленинград. Отбыл, и в самом Ленинграде был, и привёз семье ярких тканей, и всё ж много лет потом жаловался землякам и зэкам, присланным из Ленинграда:
— Ох, скучно там у вас! Ох, плохо!..
После всего сказанного о лагерях, так и рвётся вопрос: да полно! Да выгоден ли был государству труд заключённых? А если не выгоден — так стоило ли весь Архипелаг затевать?
В самих лагерях среди зэков обе точки зрения на это были, и любили мы об этом спорить.
Конечно, если верить вождям, — спорить тут не о чем. Товарищ Молотов, когда-то второй человек государства, изъявил VI съезду Советов СССР по поводу использования труда заключённых: "Мы делали это раньше, делаем теперь и будем делать впредь. Это выгодно для общества. Это полезно для преступников."
Не для государства это выгодно, заметьте! — для самого общества. А для преступников — полезно. И будем делать впредь! И о чём же спорить?
Да и весь порядок сталинских десятилетий, когда прежде планировались строительства, а потом уже — набор преступников для них, подтверждает, что правительство как бы не сомневалось в экономической выгоде лагерей. Экономика шла впереди правосудия.
Но очевидно, что заданный вопрос требует уточнения и расчленения:
— оправдывают ли себя лагеря в политическом и социальном смысле?
— оправдывают ли они себя экономически?
— самоокупаются ли они? (при кажущемся сходстве второго и третьего вопроса здесь есть различие)?
На первый вопрос ответить не трудно: для сталинских целей лагеря были прекрасным местом, куда можно было загонять миллионы — для испугу. Стало быть, политически они себя оправдывали. Лагеря были также корыстно-выгодны огромному социальному слою — несчётному числу лагерных офицеров: они давали им "военную службу" в безопасном тылу, спецпайки, ставки, мундиры, квартиры, положение в обществе. Также пригревались тут и тьмы надзирателей, и лбов-охранников, дремавших на лагерных вышках (в то время как тринадцатилетних мальчишек сгоняли в ремесленные училища). Все эти паразиты всеми силами поддерживали Архипелаг — гнездилище крепостной эксплуатации. Всеобщей амнистии боялись они как моровой язвы.
Но мы уже поняли, что в лагеря набирались далеко не только инакомыслящие, далеко не только те, кто выбивался со стадной дороги, намеченной Сталиным. Набор в лагеря явно превосходил политические нужды, превосходил нужды террора — он соразмерялся (может быть только в сталинской голове) с экономическими замыслами. Да не лагерями ли (и ссылкой) вышли из кризисной безработицы 20-х годов? С 1930 года не рытьё каналов изобреталось для дремлющих лагерей, но срочно соскребались лагеря для задуманных каналов. Не число реальных «преступников» (или даже "сомнительных лиц") определило деятельность судов, но — заявки хозяйственных управлений. При начале Беломора сразу сказалась нехватка соловецких зэков, и выяснилось, что три года — слишком короткий, нерентабельный срок для Пятьдесят Восьмой, что надо засуживать их на две пятилетки сразу.
В чём лагеря оказались экономически-выгодными — было предсказано ещё Томасом Мором, прадедушкой социализма, в его «Утопии». Для работ унизительных и особо тяжёлых, которых никто не захочет делать при социализме, — вот для чего пришёлся труд зэков. Для работ в отдалённых диких местностях, где много лет можно будет не строить жилья, школ, больниц и магазинов. Для работ кайлом и лопатой — в расцвете двадцатого века. Для воздвижения великих строек социализма, когда к этому нет ещё экономических средств.