Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного и - Страница 66


К оглавлению

66

Ограбленные во всём, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь, — в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и может быть интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом, голодом, забытостью и зверством, — к чему ж ещё могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением Божьим возникала любовь почти уже и не плотская, потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь женщины, ещё глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолётного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!

"Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил её так — ни муж-кинорежиссёр, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.

Да ещё этот риск — почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами, — ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вёл их в карцер, а тот униженно умолял отпустить.) Кто-то шёл содержанками придурков без любви — чтобы спастись, а кто-то шёл на общие и гиб — за любовь.

И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим", — объясняла одна доктору Зубову. Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит… Так в Унжлаге больничную прачку тётю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце её лагерного срока. "Как же это, тётя Поля? — ахали врачи. — А мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют."- "Да уж виновата, — сокрушённо кивала старушка. — По-евангельски блудница, а по лагерному…"

Но и в наказании уличённых любовников, как и во всём строе ГУЛАГа, не было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал бесконвойный электромонтёр, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, — главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко"- медсестре, из-за которой монтёр и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они наказывались быстро и жестоко.

В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, прогнал их по степи. Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.

Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлучённые они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счёт своим связям, — не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З., и ряд остановился. З. не прервала беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаёмным при лагере, чтобы быть близко к З. и к ребёнку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от неё в зону (где жена не могла его достичь), жил там с З., а жене всячески передавал, что он развёлся с ней, чтоб она уезжала.


Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребёнка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосёнки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.

Тут надо прерваться. Тут нельзя не прерваться. Сколько самонасмешки в этом слове! "Мы — не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а больничка; не свидание, а свиданка; не помилование, а помиловка; не вольный, а вольняшка; не жениться, а поджениться — та же насмешка, хоть и не в суффиксе. И даже четвертная (двадцатипятилетний срок) снижается до четвертака, то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек.

Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге всё не настоящее, всё поддельное, всё последнего сорта. И что сами они не дорожат тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчёт и в поддельности лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они вынужденно и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет показать своё превосходство даже над почти пожизненным сроком!

66